Голос снова замолчал. Толпа стояла недвижной стеной. Люди словно боялись пошевелиться.

– Только имейте в виду, – продолжал Голос. – От вас самих зависит, захотят ли дети встречаться с вами. В первые дни мы сможем еще заставить детей приходить на свидания, даже если им этого не захочется, а потом… смотрите сами. А теперь расходитесь. Вы мешаете и нам, и детям, и себе. И очень вам советую: подумайте, попытайтесь подумать, что вы можете дать детям. Поглядите на себя. Вы родили их на свет и калечите их по своему образу и подобию. Подумайте об этом, а теперь расходитесь.

Толпа осталась неподвижной, может быть, она пыталась думать. Виктор пытался. Это были обрывочные мысли. Не мысли даже, а просто обрывки воспоминаний, куски каких-то разговоров, глупо раскрашенное лицо Лолы… А может быть, лучше аборт? Зачем это нам сейчас… Отец с дрожащими от ярости губами… Я из тебя сделаю человека, щенок паршивый, я с тебя шкуру спущу… У меня объявилась дочка двенадцати лет, не можешь ли ты ее куда-нибудь прилично устроить? Ирма с любопытством смотрит на расхлюстанного Росшепера… Не на Росшепера, а на меня… мне пожалуй, стыдно, но что она понимает, соплячка?.. Брысь на место!.. Вот тебе кукла!.. Тебе еще рано, вырастешь – узнаешь…

– Ну что же вы стоите? – сказал громовой Голос. – Расходитесь!

Налетел тугой холодный ветер, ударил в лицо и затих.

– Идите же! – сказал Голос.

И снова налетел ветер, уже совсем плотный, как тяжелая мокрая ладонь

– уперлась в лицо, толкнула и убралась. Виктор вытер щеки и увидел, что толпа попятилась. Кто-то окрикнул громко, раздались возгласы, звучащие неуверенно, вокруг автомобилей и автобусов возникли небольшие водовороты. В кузов грузовика полезли со всех сторон, и все заторопились, отталкивая друг друга, лезли в дверцы машин, нетерпеливо растаскивали сцепившиеся рулями велосипеды, затрещали двигатели, а многие уходили пешком, часто оглядываясь назад, не на автоматчиков, не на пулемет на башне, не на броневик, который подкатил с железным лязгом и стал у всех на виду. Виктор знал, почему они оборачиваются и почему торопятся, у него горели щеки и если он чего-нибудь боялся, так это что Голос снова скажет: «Идите!» и снова мокрая тяжелая ладонь брезгливо толкает его в лицо. Кучка дураков в золотых рубахах все еще нерешительно топталась перед воротами, но их уже стало меньше, а к остальным подошел офицер и рявкнул на них – внушительно-уверенный, исполняющий свой долг, и они тоже попятились, потом повернулись и побрели прочь, подбирая на ходу брошенные на землю серые, синие, темные плащи, и вот уже золотых пятен не осталось ни одного, а мимо катили автобусы, легковые машины, и люди в кузове, встревоженно – нетерпеливо озирались, спрашивали друг друга: «А где же водитель?»

Потом откуда-то вынырнула Диана, Диана Свирепая, поднялась на подножку, поглядела в кузов, крикнула сердито: «Только до перекрестка! Машина идет в санаторий!», и никто не осмелился возразить, все были на редкость тихие и на все согласные. Тэдди так и не появился. Должно быть, сел в другую машину. Диана развернула грузовик, и они поехали по знакомой бетонке, обгоняя кучки пешеходов и велосипедистов, а их обгоняли перегруженные легковые машины, грузно приседающие на амортизаторах. Дождя не было, только туман и мелкая изморозь. Дождь пошел уже тогда, когда Диана подвела грузовик к перекрестку, и люди вылезли из кузова, а Виктор пересел в кабину.

Они молчали до самого санатория.

Диана сразу ушла к Росшеперу – так она, по крайней мере, сказала, а Виктор, сбросив плащ, рухнул на кровать в своей комнате, закурил и уставился в потолок. Может быть час, а может быть два, он беспрестанно курил, ворочался, вставал, ходил по комнате, бессмысленно выглядывал в окно, задергивал и снова раздвигал портьеры, пил воду из-под крана, потому что его мучила жажда, и снова валился на кровать.

…Унижение, думал он. Да, конечно. Надавали пощечин, назвали подонком, прогнали, как надоевшего попрошайку; но все-таки это были отцы и матери, все-таки они любили своих детей, били их, но готовы были отдать за них жизни, развращали их своим примером, но ведь не специально, по невежеству… матери рожали их в муках, а отцы кормили их и одевали, и они ведь гордились своими детьми, и хвастались друг перед другом, проклиная их зачастую, но не представляли себе жизни без них… и ведь сейчас действительно жизнь их совсем опустела, вообще ничего не осталось. Так разве же можно с ними так жестоко, так презрительно, так холодно, так разумно, и еще надавать на прощание по морде…

…Неужели же, черт возьми, гадко все, что в человеке от животного? Даже материнство, даже улыбка мадонны, ее ласковые мягкие руки, подносящие младенцу грудь… Да, конечно, инстинкт и целая религия, построенная на инстинкте… наверное, вся беда том, что эту религию пытаются распространить и дальше, на воспитание, где никакие инстинкты уже не работают, а если работают, то только во вред… Потому что волчица говорит своим волчатам: «Кусайте как я», и этого достаточно, и зайчиха учит зайчат: «Удирайте как я», и этого тоже достаточно, но человек-то учит детеныша: «Думай, как я», а это уже преступление… Ну а эти-то как – мокрецы, заразы, гады, кто угодно, только не люди, по меньшей мере сверхлюди, эти-то как? Сначала: «Посмотри, как думали до тебя, посмотри, что из этого получилось, это плохо, потому, что то-то и то-то, а получилось так-то и так-то». Только я не знаю, что это за то-то и что это за так-то, и вообще, все это уже было, все это уже пробовали, получались отдельные хорошие люди, но главная масса перла по старой дороге, никуда не сворачивала, по-нашему, по-простому. Да как ему воспитывать своего детеныша, когда отец его не воспитывал, а натаскивал: «Кусай, как я, и прячься, как я», и так же натаскивал его отца его дед, а деда – прадед, и так до глубины пещер, до волосатых копьеносцев, пожирателей мамонтов. Я-то их жалею, этих безволосых потомков, жалею их, потому что жалею самого себя, но им-то – им-то наплевать, им мы вообще не нужны, и не собираются они нас перевоспитывать, не собираются даже взрывать старый мир, нет им дела до старого мира, и от старого мира они требуют только одного – чтобы к ним не лезли. Теперь это стало возможно, теперь можно торговать идеями, теперь есть могущественные покупатели идей, и они будут охранять тебя, весь мир загонят за колючую проволоку, чтобы не мешал тебе старый мир, будут кормить тебя, будут тебя холить… будут самым предупредительным образом точить топор, которым ты рубишь тот самый сук, на котором они восседают, сверкая шитьем и орденами…

…И, черт возьми, это по-своему грандиозно – все уже пробовали, только этого не пробовали: холодное воспитание без всяких соплей, без слез… хотя что это я мелю, откуда я знаю, что у них там за воспитание… но все равно, жестокость, презрение, это же видно… Ничего у них там не получится, потому что, ну ладно, разум, думайте, учитесь, анализируйте, а как же руки матери, ласковые руки, которые снимают боль и делают мир теплым? И колючая щетина отца, который играет в войну и тигра, и учит боксу, и самый сильный, и знает больше всех на свете? Ведь это же тоже было! Не только визгливые (или тихие) свары родителей, не только ремень и пьяное бормотание, не только же беспорядочное обрывание ушей, сменяющееся внезапно и непонятно судорожным одарением конфетами и медью на кино… Да откуда я знаю – быть может у них есть эквивалент всему хорошему, что существует в материнстве и отцовстве… как Ирма смотрела на того мокреца!.. Каким же это нужно быть, чтобы на тебя так смотрели… и уж во всяком случае, ни Бол-Кунац, ни Ирма, ни прыщавый нигилист-обличитель никогда не наденут золотых рубашек, а разве этого мало? Да черт возьми – мне от людей больше ничего не надо!…

…Подожди, сказал он себе. Найти главное. Ты за них или против? Бывает еще третий выход: наплевать, но мне не наплевать. Ах, как бы я хотел быть циником, как легко, просто и роскошно жить циником! Ведь надо же – всю жизнь из меня делают циника, стараются, тратят гигантские средства, тратят пули, цветы красноречия, бумагу, не жалеют кулаков, не жалеют людей, ничего не жалеют, только бы я стал циником, – а я никак… Ну, хорошо, хорошо. Все-таки: за или против? Конечно, против, потому что не терплю пренебрежения, ненавижу всяческую элиту, ненавижу всяческую нетерпимость и не люблю, ох, как не люблю, когда меня бьют по морде и прогоняют вон. И я – за, потому что люблю людей умных, талантливых, и ненавижу дураков, ненавижу тупиц, ненавижу золотых рубашек, фашистов ненавижу, и ясно, конечно, что так я ничего не определю, я слишком мало знаю их, а из того, что знаю, из того, что в дел сам, в глаза бросается скорее плохое – жестокость, презрительность, физическое уродство, наконец… И вот что получается: за них Диана, которую я люблю, и Голем, которого я люблю, и Ирма, которую я люблю, и Бол-Кунац, и прыщавый нигилист… а кто против? Бургомистр против, старая сволочь, фашист и демагог, и полицмейстер, продажная шкура, и Росшепер Нант, и дура Лола, и шайка золотых рубашек, и Павор… Правда, с другой стороны за них – долговязый профессионал, а также некий генерал Пферд – не терплю генералов, а против Тэдди и, наверное, еще много таких, как Тэдди… Да, тут большинством голосов ничего не решишь. Это что-то вроде демократических выборов: большинство всегда за сволочь…